Вдруг все замолкли, словно улегся ветер. Усталые, несколько ошеломленные, они глядели друг на друга; а наверху тем временем происходило иное.

Рэнсом вцепился в край тахты, Мерлин сжал губы. По комнате разлился свет, которого никто из людей не мог бы ни назвать, ни вообразить. Больше ничего, только свет. Сердца у обоих мужчин забились так быстро, что им показалось, будто тела их сейчас разобьются вдребезги. Но разлетелись не тела их, а разум: желания, воспоминания, мысли дробились и снова сливались в сверкающие шарики. К их счастью, они любили стихи; тот, кто не приучен видеть сразу и два, и три, и больше смыслов, просто не вынес бы этого. Рэнсом, много лет изучавший слово, испытывал небесное наслаждение. Он находился в самом сердце речи, в раскаленном горниле языка. Ибо сам повелитель смыслов, вестник, герольд, глашатай явился в его дом. Пришел Уарса, который всех ближе к Солнцу, — Виритрильбия, звавшийся Гермесом, Меркурием на Земле.

На кухне все растерянно молчали. Джейн чуть было не заснула, но ее разбудил стук выпавшей из рук книги. Было очень тепло. Она всегда любила, когда в камине — дрова, а не уголь, но сейчас поленья пахли особенно приятно, так приятно, что ей вспомнились ладан и фимиам. Димблы тихо беседовали друг с другом, лица их изменились. Теперь они казались не старыми, а вызревшими, как поле в августе, спокойное, золотое, налившееся исполненной надеждой. Артур что-то шептал Камилле. На них она даже не могла смотреть — не из зависти, но потому, что их окружало невыносимое сияние. У ног их — мягко и легко, как дети, — плясали человечки, не грубые и не смешные, а светлые, с пестрыми крылышками и палочками из слоновой кости.

Мерлин и Рэнсом тоже ощутили, что стало теплее. Окна сами собой распахнулись, но извне ворвался не холод, а теплый ветер, который и летом редко дует в Англии. По щекам Рэнсома потекли слезы. Только он знал, какие моря и острова овевает это тепло. Мерлин этого не знал, но и у него заныла та неизлечимая рана, с которой родится человек, и жалобные, древние причитания полились с его уст. Стало еще жарче. Оба вздрогнули: Мерлин — потому что не понимал, Рэнсом — потому что понял. В комнату ворвался яркий свет, убийственный и жертвенный свет любви — не той, умягченной Воплощением, которую знают люди, а той, что обитает в третьем небе. Мерлин и Рэнсом ощущали, что сейчас она сожжет их. Они ощущали, что вынести ее не могут. Они ощущали, что не снесут ее холода. Так вошла Переландра, которую звали на Земле Афродитой и Венерой.

Внизу, на кухне, Макфи шумно двинул стулом по плиточному полу, словно грифелем по доске.

— Джентльмены! — воскликнул он. — Какой позор! Как нам не стыдно тут сидеть!

Глаза у Камиллы сверкнули.

— Идем! — воскликнула она. — Идем же!

— О чем вы, Макфи? — спросил Димбл.

— О битве! — вскричала Камилла.

— Один сержант говорил, — сказал Макфи. — «Ух, хорошо, когда ему голову проломишь!»

— Господи, какая гадость! — сказала матушка Димбл.

— Это, конечно, жутковато, — сказала Камилла. — Но… ах, вскочить бы сейчас на коня!..

— Не понимаю, — сказал Димбл. — Я не храбр. Но, знаете ли, мне показалось, что я уже не так боюсь раны или смерти…

— Да, нас ведь могут убить, — сказала Джейн.

— Когда мы вместе, — сказала миссис Димбл, — было бы… нет, я совсем не герой… но все же это хорошая смерть.

И каждый, взглянув на другого, подумал: «С ним не страшно умереть».

Наверху было примерно то же самое. Мерлин видел знамя Пречистой над тяжкою конницей бриттов, римлян и светловолосых варваров. Он слышал, как лязгают мечи о древо щитов, как воют люди, свищут стрелы. Видел он и вечер, костры на холме, отражения звезд в кровавой воде, орлов в темнеющем небе. Бодрый холод морским ветром ворвался к ним, и оба они ощутили неукоснительный ритм мироздания, смену зимы и лета, танец атомов, повиновение серафимов. Под грузом повиновения воля их держалась прямо, они стояли весело, трезвенно и бодро, не ведая ни страхов, ни забот, и жизнь обрела для них торжественную легкость победного шествия. Как человек, коснувшийся лезвия, Рэнсом узнал чистый холод Малакандры, которого звали на Земле Марсом, Аресом, Тором, и приветствовал своих гостей на небесном языке.

Мерлину он сказал, что именно теперь нужно держаться, ибо первые трое — ближе к человеку, что-то соответствует в них мужскому и женскому началу, их понять нам легче, а в тех, кто сейчас придет, тоже есть что-то, соответствующее роду — но не такому, какой ведом на Земле. К тому ж они сильнее, старше и миров их не коснулось благое унижение органической жизни.

«Пошевелите поленья, Деннистон», — сказал Макфи. «Похолодало», — сказал Димбл, и все подумали о жухлой траве, о мерзнущих птицах, о темной чаше. Потом — о темноте ночи, потом — о беззвездной бездне вселенской пустоты, в которую канет всякая жизнь. Куда уходят годы? Может ли Сам Господь вернуть их? Печаль сгущалась. Сгущалось и сомнение — нужно ли вообще что-нибудь понимать?

Сатурн, называемый в небесах Лургой, стоял в синей комнате. Перед его свинцово-тяжкой древностью сами боги ощущали себя слишком молодыми. Он был стар и могуч, словно гора. Рэнсому и Мерлину стало очень холодно, и сила Лурги вливалась в них невыразимой печалью. Внизу, на кухне, никто не мог потом вспомнить, как же это было: вдруг закипел чайник и запенился пунш. Кто-то попросил Артура что-нибудь сыграть. Стулья сдвинули к стенам, начался танец. Никто не вспомнил потом, что же они танцевали. Они мерно хлопали в ладоши, кланялись, били об пол ногой, высоко подпрыгивали. Ни один из них не чувствовал себя смешным. Всем казалось, что кухня стала королевским дворцом, а танец величав и прекрасен, как торжественная церемония.

Синяя комната осветилась радостным светом. Перед первыми четырьмя человек склоняется, перед пятым он умирает, ибо, если он не умрет, он засмеется. Даже если ты калека, твой шаг станет царственным; даже если ты нищий, лохмотья твои станут мантией. Праздничная радость, веселое величие, пышность, вежество, торжество исходили от пришельца. Чтобы создать отдаленное его подобие, мы трубим в трубы, бьем в колокола, воздвигаем триумфальные арки. Он был подобен зеленой волне, увенчанной тепло-белой пеной и разбивающейся о скалы с грозным смехом; музыке на пиру, такой ликующей и такой высокой, что радость, родственная страху, охватывает гостей. Пришел царь царей, Уарса Глунд, которого звали на Земле Юпитером {128} и, трепеща перед его творческой силой, принимали за Самого Творца.

С приходом его в синей комнате воцарился праздник. Захваченные славословием, которое вечно поют пятеро совершенных, люди забыли на время, зачем те пришли. Но Уарсы напомнили об этом и даровали Мерлину новую силу.

Наутро он был другим. Он сбрил бороду, но главное — он больше не принадлежал себе. После завтрака Макфи посадил его в машину и высадил неподалеку от Бэлбери.

2

Марк дремал у бродягиного ложа, когда явились посетители. Первым вошел Фрост и придержал дверь, впуская в комнату Уизера и еще одного, незнакомого человека.

Новоприбывший — в грубой рясе, с широкополой шляпой в руке — был очень высок, чисто выбрит, изрезан морщинами и голову держал немного склоненной. Марк сразу решил, что это — простой монах, знающий по случайности древние наречия, такие же темные, как он сам. Было неприятно видеть его рядом с этими негодяями, наблюдавшими не без холодной брезгливости за ходом эксперимента.

Уизер что-то сказал незнакомцу по-латыни, Марк не понял и подумал: «Ну конечно, он священник. Где они его откопали? Может, грек? Непохоже… Скорей уж русский». Однако больше он не гадал, ибо его приятель, открывший было глаза, крепко зажмурился и стал себя странно вести. Сперва он захрюкал и повернулся к прочим спиной. Незнакомец шагнул к кровати и произнес два-три слова. Бродяга — медленно, словно тяжелый корабль, послушный рулю, — перекатился на другой бок и уставился на пришельца. Тот заговорил опять; лицо у бродяги исказилось, и он — заикаясь, кашляя, тяжело дыша — выговорил высоким голосом какую-то непонятную фразу.

вернуться