Фрост осклабился во весь свой большой рот, показывая белые зубы.

— Я предполагал к этому перейти, — сказал он. — Я сказал «пускай везет жену». Возможностей для этого две: на низшем уровне, например — страх или похоть, и на высшем, если он сольется с нашим делом и поймет, что нам надо.

— Вот именно… — сказал Уизер. — Я бы выразился несколько иначе, но вы совершенно правы.

— А вы что собирались делать?

— Мы думали предоставить его на время самому себе… чтобы созрели… э-э-э… психологические плоды… Полагаемся мы — со всею гуманностью, конечно — и на небольшие неудобства… скажем, он не ел. Сигареты у него забрали. Нам бы хотелось, чтобы его сознание пользовалось только собственными ресурсами.

— Ясно. Еще что?

— Мы бы с ним побеседовали… Я не уверен, что следовало бы вмешиваться лично мне. Хорошо, если бы он подольше думал, что находится в полиции. Потом, конечно, следует ему сообщить, что он, собственно, у нас. Было бы желательно заметить, что это ничуть не освобождает его от обвинения…

— Да… — сказал Фрост. — Плохо то, что вы полагаетесь только на страх.

— Страх? — переспросил и. о., будто никогда не слышал этого слова. — Я не вполне улавливаю ход вашей мысли. Насколько мне помнится, вы не поддерживали мисс Хардкасл, когда она намекала на прямое вмешательство… если я ее правильно понял.

— А вы, наверное, хотели подсунуть ему таблетки?

Уизер тихо вздохнул и ничего не ответил.

— Ерунда, — сказал Фрост. — Под влиянием стимуляторов мужчину тянет не к жене. Я говорю, нельзя полагаться на один страх. За много лет я пришел к выводу, что результаты его непредсказуемы, пациент может вообще утратить способность к действию. Есть другие средства. Есть похоти.

— Я все же не совсем понимаю вас. Вы только что…

— Не те, посильнее…

Уизер на Фроста не глядел, но кто-то из них постепенно двигал свой стул, и сейчас они сидели рядом, почти касаясь друг Друга коленями.

— Я беседовал с Филострато, — тихо и четко выговорил Фрост. — Он бы понял меня, если бы знал. Присутствовал и ассистент, Уилкинс. Ни тот ни другой не проявили интереса. Им важно одно: голова живет. Что она говорит, для них значения не имеет. Я зашел очень далеко. Я спрашивал их, почему же она мыслит, откуда берет сведения. Ответа не было.

— Вы полагаете, — сказал Уизер, — что мистер Стэддок окажется восприимчивее?

— Именно, — сказал Фрост. — Вы-то знаете, что нам нужна не столько власть над Англией, сколько люди, личности. Самая сердцевина человека, преданная делу, как мы с вами… Вот чего хотим мы, вот чего от нас требуют. Пока что мы немногого добились.

— Вы считаете, Стэддок подойдет?

— Да, — сказал Фрост. — Они с женой интересны как пара, в генетическом плане. Кроме того, человек такого типа не окажет сопротивления.

— Я всегда стремлюсь к единству, — сказал Уизер. — Я стремлюсь к возможно более тесным связям… э-э… переходящим, я бы сказал, пределы личности. К взаимопроникновению, к истинному поглощению… Словом, я с превеликой радостью приму… впитаю… вберу в себя этого молодого человека.

Теперь они сидели так близко, что лица их соприкасались, словно они вот-вот поцелуются. Фрост подался вперед, пенсне его сверкало, глаз не было видно. Уизер обмяк, рот у него был открыт, губа отвисла, глаза слезились, как будто он сильно выпил. Плечи его мелко тряслись; вдруг он захихикал. Фрост лишь улыбался, но улыбка его становилась все холодней и шире. Он схватил Уизера за плечо. Раздался стук. Большой справочник упал на пол. Два старых человека раскачивались, крепко обхватив друг друга. И постепенно, мало-помалу, начавшись со слабого визга, разрастался нелепый, дикий, ни на что не похожий, скорее звериный, чем старческий, смех.

3

Когда Марка вывели в дождь из полицейской машины и быстро затолкали в маленькую, ярко освещенную комнату, он не знал, что он в Бэлбери, а если бы и знал, не испугался, ибо думал не о том. Он был уверен, что его повесят.

Никогда еще он не был вблизи от смерти; и сейчас, взглянув на свою руку (он потирал руки, было холодно), он подумал, что вот эта самая рука, с желтым табачным пятном на указательном пальце, будет скоро рукой трупа, а потом — скелета. Ему даже не стало страшней, хотя на телесном уровне признаки страха были. Его потрясла немыслимость всего этого. Да, это было немыслимо, но совершенно реально.

Потом он вспомнил мерзкие подробности казней, сообщенные ему Феей, но этого сознание уже не вместило. Какие-то смутные образы мелькнули перед ним и сразу исчезли. Вернулась главная мысль, мысль о смерти. Перед ним встала проблема бессмертия, но и она его не тронула. При чем тут будущая жизнь? Счастье в другом, бесплотном мире (ему не приходило в голову, что там может быть и несчастье) не утешало его. Важно было одно: его убьют. Это тело — слабое, жалкое, совершенно живое тело — станет мертвым. Есть душа или нет, теперь неважно. Тело сопротивлялось, и больше ни для чего не оставалось места.

Марку стало трудно дышать, и он посмотрел, нет ли здесь хоть какой вентиляции. Над дверью была какая-то решетка. Собственно, кроме двери и решетки вообще ничего не было. Белый пол, белый потолок, белые стены, ни стула, ничего, и яркий свет.

Что-то во всем этом подсказало ему правду; но промелькнувшая надежда сразу угасла. Какая, в сущности, разница, избавятся они от него при помощи властей или сами, как от Хинджеста? Теперь он понял, что с ним тут творилось. Конечно, все они, его враги, ловко играли на страхах и надеждах, чтобы довести его до полного холуйства, а потом — убить, и если он не выдержит, и если он отслужит свое. Как же он раньше не видел? Как мог он подумать, что чего-нибудь добьется от этих людей?

Нет, какой же он дурак, какой неразвитый болван! Он сел на пол, ноги у него не стояли, словно он прошел двадцать пять миль. Почему он поехал в Бэлбери тогда, вначале? Неужели нельзя было понять из первого разговора с Уизером, что здесь — ложь на лжи, интриги, грызня, убийства, а тем, кто проиграл, пощады нет? Он вспомнил, как Феверстон произнес: «От романтики не вылечишь». Да, вот почему он поймался — Уизера хвалил Феверстон. Как же он поверил ему, когда у него акулья пасть, и он такой наглый, и никогда не глядит тебе в лицо? Джейн или Димбл раскусили бы его сразу. На нем просто написано «подлец». Купиться могут только марионетки, вроде Кэрри и Бэзби. Но ведь сам он, Марк, до встречи с Феверстоном не считал их марионетками. Очень ясно, сам себе не веря, он вспомнил, как льстило ему, что он стал для них своим. Еще труднее было поверить, что гораздо раньше, в самом начале, он глядел на них чуть не с трепетом и пытался уловить их слова, прячась за книгой, и мечтал, всей душой мечтал, чтобы кто-нибудь из них сам подошел к нему. Потом, через несколько долгих месяцев, это случилось. Марк вспомнил, как он — чужак, стремящийся стать своим, — выпивает и слушает гадости с таким восторгом, словно его допустили в круг земных царей. Неужели этому не было начала? Неужели он всегда был болваном? И тогда, в школе, когда он перестал учиться, и чуть не умер с горя, и потерял единственного друга, пытаясь попасть в самый избранный круг? И в самом детстве, когда бил сестру за то, что у нее есть секреты с соседской девочкой?

Он не мог понять, почему не видел этого раньше. Он не знал, что такие мысли часто стучались к нему, но он не впускал их, ибо тогда пришлось бы переделать заново все, с самого начала. Сейчас запреты эти исчезли, потому что ничего нельзя было сделать. Его повесят. Жизнь окончена. Паутину можно смахнуть, ведь иначе жить не придется, уже не нужно платить по счету, предъявленному истиной. Вероятно, Фрост и Уизер не предвидели, что испытания страхом смерти дадут такой результат.

Никаких нравственных соображений у Марка сейчас не было. Он не стыдился своей жизни, он сердился на нее. Он видел, как сидит в кустах, подслушивая беседы Миртл с Памелой и не разрешая себе думать о том, что ничего интересного в них нет. Он видел, как убеждает себя, что ему очень весело со школьными кумирами, когда ему хотелось погулять с Пирсоном, которого так больно было бросить. Он видел, как прилежно читает похабщину и пьет, когда тянет к лимонаду и классикам. Он вспоминал, сколько сил и времени тратил на каждый новый жаргон, как притворялся, что ему что-то интересно или известно, как отрывал от сердца почти все, к чему был действительно привязан, как унизительно уверял себя, что вообще можно общаться с теми, школьными, или с теми, в Брэктоне, или с этими, в ГНИИЛИ. Делал ли он когда-нибудь то, что любит? Хотя бы ел, пил? Ему стало себя жалко.